С. Ю. Рыбас. Зеркало для героя (Продолжение II)

Продолжение

Устинов работал,  потом поднимался на-гора, в общежитие. Шахта отнимала все  силы.  Он  вспоминал какой-то  долгий сон,  где  он  был  преуспевающим руководителем  социологической  лаборатории,   и  с  удивлением  видел  того полуреального   человека,    ищущего   защиты   от  медленного   рутинного существования.  Тогда-то он,  оказывается,  завидовал двадцатичетырехлетнему заводскому мастеру Сергею Духовникову,  который работал в цехе в дни авралов по  двенадцать часов,  который жег  себя  ради  простого выполнения плана  и одновременно ради себя самого, своей жажды жить. Эта жажда выделяла парня из массы, озабоченной вязкими житейскими проблемами.

Теперь  Устинов  после  смены  ощущал  цену  каждого прожитого часа  и, выезжая из подземелья,  замечал акации и клены возле подъемника,  которые он успевал забыть под землей.

Но однажды ему стало страшно.

Он остался в комнате один,  все ушли –  кто на танцы,  кто к знакомым в Грушовку.  Михаил дремал,  читал газету,  потом вышел на крыльцо и,  глядя в темное небо, застонал.

Далеко за рекой и разбросанными огоньками поселка он угадал свой дом. И пошел туда, откуда долетали тихие родные голоса.

Возле  грушовского магазина  светил  одинокий фонарь.  За  магазином со стороны  балки  темнел  дом,  в  котором  недавно  брали  бандитов. Устинов вспомнил,   как  несли  убитого  милиционера,   вспомнил  секретаря  горкома Пшеничного и  то,  как  козырнул своим детским воспоминанием об  этом пустом доме.  Послышался скрип вырываемого гвоздя, затем – стук. Устинов отступил в тень,  стал всматриваться.  Мелькнула неясная фигура.  “Разве не  всех тогда взяли?” – подумал он. Михаил осторожно прошел вдоль забора и пригнулся возле колючего куста, пахнущего смородиной. На всякий случай он пошарил рукой, ища камень или палку.  Во дворе затихли.  Трава была сырая,  холодная.  Он вытер руки о колени и, немного подождав, двинулся дальше, но через несколько шагов остановился,  услышав,  что  там  тоже зашевелились.  Тогда Устинов,  уже не пригибаясь, припустил к соседнему дому, где светилось мирно окно.

– Кто там?  –  окликнул из-за забора мужской голос. – Проходи, человек, здесь живет убогий горемыка.

Те,  кто напугал Устинова,  были его соседи по комнате Василий и Федор. Они решили унести из бесхозного дома оконные рамы и двери. Алексей собирался строиться и запасал впрок материалы. Устинов спугнул их. Подумали – милиция. И  Василий,  бывший  запойный  пьяница,  равнодушно  предрек  общую  судьбу:

“Посодют”.

– Как же дальше жить будешь? – спросил Устинов у слепого.

– Тебе какая забота? – зло ответил тот. – Уходи.

Разгорающийся огонек папиросы отразился в его неподвижных глазах.

– Ты один живешь? Может, помощь какая нужна?

Скрипнула дверь, с крыльца девушка встревоженно окликнула:

– Андрей, кто тут?

– Чужой! Иди до хаты, ничего со мной не сделается.

Девушка подошла к  слепому,  взяла его за  руку и  стала подталкивать к дому.

Устинов попрощался.

Несколько минут  назад,  пересиливая страх,  он  думал,  как  встретить опасность  достойно,   а   сейчас  страх  пропал.   Зато  вернулось  чувство безысходности, и эти ночные тени не уменьшили его.

Устинов миновал Грушовку,  перешел мост и оказался в городе. Родной дом уже был близко.

В нем ярко светились окна,  слышались звуки радио,  во дворе еще играли дети. После темного поселка здесь казалось празднично. Там жили с давних пор шахтеры,  и, хотя уже не стало ни землянок, ни балаганов, дух старой угрюмой Грушовки крепко держался по  ту  сторону реки.  А  здесь всегда были уличные фонари,  каменные дома, больницы, магазины, – здесь город, там не город и не деревня, там Грушовка.

Устинов посмотрел на свои окна.

Маленький Миша Устинов сидел на лавке,  крутил рулевое колесо, прибитое к  ней,  и  мчался по  бесконечным дорогам,  которые будут видеться ему  всю жизнь.

Отец что-то писал. Мать гладила белье.

Когда-то Устинов вернулся домой и застал мать одну:  отец ушел к другой женщине.  Он  уходил от  нее долгие годы,  возможно,  с  такого вот позднего вечера,  когда он что-то писал,  а она гладила белье, но они еще ни о чем не подозревали.

Михаил стоял у подъезда, смотрел в окна.

Дверь хлопнула,  вышла высокая женщина с маленькой девочкой.  Чужие. Он их не знал.

– Кирилл Иванович, вас нынче не узнать, – обратилась к нему женщина.

У  нее  был голос Масляевой,  старой толстой соседки Устиновых,  матери двух взрослых дочерей.

Значит,  Масляева?  А девочка –  ее третья, младшая, которая умрет через три гола от порока сердца?

Устинов поздоровался,  Масляева пригляделась к  нему,  пожала плечами и пошла дальше.

У  него сжалось сердце.  Предстояло войти в  родной дом,  к своей живой матери.

Он поднялся по лестнице, решительно постучал в дверь.

Мама глядела на  него с  настороженной полуулыбкой.  За ней в  коридоре ярко горела голая лампочка,  лицо было в легкой тени.  Мама не узнавала его. Он  забыл,  что намеревался представиться корреспондентом,  молча смотрел с чувством горького счастья.

У нее искрились в ушах нежно-фиолетовые аметистовые сережки. Теперь они у его жены

Валентины, все перешло Вале – даже обручальное кольцо.

– Вы к Кириллу Ивановичу?  –  спросила мать и окликнула:  –  Кирилл,  к тебе!

Устинов  вспомнил  ее  завещание  в  школьной  тетрадке:  “Родные  мои! Хорошие!  Прожила я с вами много-много и никогда бы вас не бросила,  если бы на то была моя воля…”

– Лидия Ивановна! – сказал он. – Лидия Ивановна…

Мать с тревогой оглянулась.

Вышел отец, горделиво поднял голову:

– Вы ко мне?

– К вам, Кирилл Иванович. Я из газеты.

Отец   еще   зачесывал  волосы  набок,   лицо  было  сухощавое,   очень мужественное.

– Из газеты? – переспросил он. – Что ж, прошу.

На  нем  была белая рубаха с  голубой вышивкой на  воротнике и  широкие пижамные брюки.
Устинов вошел в  комнату с  красным нитяным абажуром,  увидел мальчика, стоявшего в углу. Он взял мальчика за плечо, спросил:

– Все дерешься, Миша?

– Немножко дерусь,  –  вздохнул мальчик  и  сбросил его  руку.  –  Мама сказала, что я в гроб ее загоняю.

– Чего вы хотите от ребенка?  –  извинилась мать.  – Вы присаживайтесь. Сейчас чаю попьем… Ладно, Миша, беги на кухню!

Казалось,  она говорила:  “Смотрите,  я гостеприимная хозяйка,  я люблю своего малыша,  я  забочусь о  муже”.  Но за этой простодушной позой Устинов ощущал то,  что созревало в  близкой действительности и  что в  конце концов раскололо семью.

– Да,  приготовь нам чай,  –  сказал отец и кивнул гостю:  – Что же вас интересует?

– Ваша семья.

– Моя семья?

– Ваша  и  Лидии Ивановны,  –  уточнил Устинов.  –  Я  когда-то  изучал проблемы семейной жизни, даже пробовал составлять прогнозы…

Он повернулся к невысокой этажерке из гнутых ореховых прутьев. Там было десятка  два  книг.  На  верхней полке  стоял  фарфоровый попугай с  красным гребнем и  золотисто-черными глазами,  –  очень скоро от него останутся одни осколки, а Миша снова окажется в углу.

– Вы пишете романы? – спросила мать.

– Нет, что вы… Я по другой части.

– Лидочка, где чай? – поторопил отец.

– Да-да, сейчас.

Мать забрала с собой малыша и ушла на кухню.

– Так по какой вы части? – улыбнулся отец.

Как Устинову его предостеречь?

Но отец с  удовольствием рассказывает о  себе и ничуть не тревожится за будущее семьи.  “Неужели,  –  думает Устинов,  – этот парень – мой спокойный мудрый старик?”

– Погодите!  –  прервал Устинов.  –  О  люминесцентных лампах уже много писалось.  Молодых читателей больше интересует ваш духовный мир. Например, о чем вы мечтаете?

– Все мои помыслы о благе нашей страны.

– Разумеется.  Но  каким  вы  хотите видеть будущее вашего сына,  вашей жены?

– Миша станет инженером,  пойдет по моим стопам. Инженер в нашей стране многое может свершить. Я постараюсь, чтоб он был хорошим инженером.

– А ваша жена?

– Лидия Ивановна –  женщина,  мать.  Ее  будущее –  это забота о  благе семьи.

Устинов вспомнил одну  давнюю поездку с  матерью в  шахтерский поселок, где она познакомила его с пожилым мужчиной по имени Захар,  который когда-то любил ее  и  дрался за  нее  с  молодым механиком Кириллом.  Наверное,  мать захотела взглянуть,  что ждало ее,  выйди она за  Захара.  Но  она встретила преждевременно состарившегося человека, у него дрожали пальцы, скрюченные от долгой работы с  отбойным молотком.  И  вряд ли она пожалела о своем выборе. После поездки в  поселок мать  стала бороться за  отца и  написала несколько жалоб,  чтобы ей  помогли вернуть его.  Но  это не  помогло,  ведь тогда уже завершались 60-е  годы  и  многие уже  не  считали разрушение семьи  великой  бедой.  Отец же  вернулся не  из-за тех писем.  Мать тяжело заболела,  и  он переломил себя.

– Как вы познакомились с Лидией Ивановной? – спросил Устинов.

Он попробовал возродить в  отце воспоминания о  юности,  воспоминания о женщине, которая его ждала, пока он воевал.

– Я думаю,  когда-то вы мчались по степи и распевали песню “Ой, на горе огонь горит”,  –  продолжал Устинов. – Вам казалось, весь мир существует для одной вашей Лидии. Везде вам виделись ее глаза.

– Да, так и было, – ответил отец. – Весь мир.

– Значит, было, – повторил Устинов. – А знаете, что будет?

Будет  очень  обыкновенно,  в  соответствии с  законами,  определяющими семейную жизнь.  Возникнет напряженность.  Отчего?  Им этого не понять: ведь столько лет прожито вместе!  Но  незаметно с  каждым годом все дальше уходит бывший рудничный механик от бывшей поселковой девчонки.

– Говорят,  страсть длится всего три-четыре года,  –  сказал Устинов. – Потом – конец или вялый супружеский секс.

– Что вы несете?!  – возмутился отец. – Таких слов прошу в моем доме не произносить. И давайте ближе к делу.

Похоже,  Устинов дал маху: невинное “секс”, то есть по-русски буквально “пол”,  задело Кирилла Ивановича.  Кто же знал, что он такой пуританин?.. Но нет,  тут дело в  другом.  Он  защищает свой обычай от чужого вторжения,  от непрошеного пророчества. Еще минута – и он спустит Михаила с лестницы.

– Извините, я имел в виду научный термин, – сказал Устинов.

Отец отвернулся к окну.

– Плавку выпустили, – вымолвил он.

В   темной   дали,    усеянной   электрическими   огнями,    загоралось розово-красное зарево.

– Я вас где-то уже встречал, – сказал отец. – Вы кого-то напоминаете… Не могу вспомнить.

– Надеюсь, хорошего человека?

– Юго-Западный фронт? Деревня Молчановка?

– Нет,  –  ответил Устинов.  –  А  вы  можете  представить своего  сына взрослым?

– Испытательная станция в Сталинске-Кузнецком?

– Нет, мы с вами не встречались.

– Но даже голос ваш я помню!

– Что голос? Может, я просто ваш сын, который явился из будущего?

– В каком смысле?

– Не знаю,  как вам объяснить.  Но вот,  например, помните: зимой сорок второго вы перешли линию фронта, в районе Волновахи устроили засаду, а когда возвращались обратно,  пробирались в  нескольких километрах от родного дома? Бабушка… то есть ваша мать видела вас в ту ночь во сне.

– Да-а, – озадаченно протянул Кирилл Иванович. – Старая женщина… – И, понизив голос, спросил: – Вы из органов?

Устинов  неопределенно  махнул  рукой  и  решил  этой  темы  больше  не касаться.

Он вспомнил,  как отец приехал в Москву,  когда они с Валентиной, устав от однообразной жизни,  очутились на грани беспричинного развода: он приехал на  сутки,  дал денег и,  напомнив своим присутствием о  нравственном долге, вернулся  домой.   Что  ж,  порой  даже  взгляд  ближнего  выполняет  задачу социального контроля…  И вслед за этим воспоминанием Устинов подумал,  что сейчас,  в 1949 году,  его попытка предостеречь – преждевременна, еще многие силы  опекают семью,  еще  жизнь течет открыто на  виду  у  родни,  соседей, сослуживцев.

Вошла мать, принесла чаю, вишневою варенья, маковый рулет.

Она  надушилась  могучими  духами  “Красная  Москва”.  Кирилл  Иванович потянул носом и улыбнулся.

– Я Мишу уложила, – сказала мать и принялась разливать чай.

Неожиданно в дверях показался худущий мальчик, раздетый до трусов. Он с любопытством смотрел на Устинова.

– Михаил Кириллович! – строго произнес отец. – Спокойной ночи.

Мальчик нехотя ушел.

Мать заговорила о  том,  что они раньше жили в поселке и что она до сих пор не привыкнет, что здесь негде посадить даже луковицу. Лет через двадцать она заведет на балконе цветник в деревянных ящиках, но еще раньше, лет через десять,  ее  потянет  сочинять безыскусные стихи,  в  которых  будут  цветы, солнце, ветер.

Отец спросил у  нее,  что,  не  хватит ли  огорода,  где они в  прошлое воскресенье накопали два мешка картошки?

Нет, не хватит, возразила она, огороды далеко…

Устинов подхватил тему, что не хлебом единым жив человек, и спросил, не скучает ли она днем,  когда мужа и сына нет дома? Может, ей пойти в вечернюю школу и работать?

– Вы угощайтесь.  – Лидия Ивановна подвинула розетку с темным вареньем, в котором отразился малиновый абажур.

Отец  похвалил рулет  и  тоже  предложил Устинову взять еще  кусочек из середки, где побольше мака.

Мамины   рецепты  всяких  рулетов,   сметанников,   хрустов  перешли  к Валентине,  потом дойдут и  до дочери Устинова.  И  Валентина и  Даша словно подошли к столу. “Где они сейчас?” – подумал Михаил.

– Разве муж меня не прокормит? – с шутливым удивлением спросила мать. – Или  мне  тоже  брать пример с  Ивановской?  Она  на  работу ходит,  а  дети зачуханные.  Я  ей прямо заявила:  “Так не годится,  голубушка!”  –  и она с ожиданием поглядела на мужа.

– То-то она на меня косится! – усмехнулся отец. – А я и не пойму, в чем дело.

Мать спросила, читал ли Устинов статью “Вопреки жизни” и, узнав, что не успел, взяла с этажерки газету:

– Вот здесь, второй столбик. Очень правильно пишут.

Михаил взял газету, стал читать: “Главная ошибка произведения состоит в том,  что,  неверно изобразив личную жизнь Аржановых,  писательница всячески стремится оправдать разрыв Ольги с Иваном Ивановичем,  доказать,  что иначе, дескать,  и  не  могло быть.  Но  ведь это  же  в  корне противоречит нашему пониманию советской семьи,  основанной на высоких принципах коммунистической морали, строго охраняемой советским законом”.

И  Михаил  снова  понял,  что  родители  останутся глухи  к  любым  его предостережениям.

– Мы в курсе всех событий,  – похвалилась она. – Недавно в театр ходили на концерт.

Послышался  странный  звук.  Мать  встревоженно подняла  голову,  потом кинулась в соседнюю комнату.

– Мамочка! – позвал мальчик.

– Что, Мишенька? – донеслось оттуда. – Не ушибся? Спи, родной, спи.

Она вернулась,  виновато хмурясь.  Мальчик во  сне упал на  пол,  видно что-то  приснилось,  и  ей  было не  по себе,  оттого что она из-за гостя не проследила, как он укладывался.

– Мне в детстве немцы снились, – признался Устинов. – Страшно было. – И осекся, догадавшись, что проговорился.

Однако на его оговорку не обратили внимания.

Пора было уходить.

Он уходил почти без сожаления, потому что мать оставалась с отцом живая и молодая.

     Проводив его, Лидия Ивановна и Кирилл Иванович выпили еще по чашке чая.

– Ты напрасно задираешь Ивановскую,  – заметил Кирилл Иванович. – Здесь тебя не поддержат. Только наживешь врагов.

– Могу тоже пойти на работу,  –  ответила жена.  –  А  кто будет о  вас заботиться?

– Но она к тебе не пристает с поучениями?

– Еще бы приставала! Про меня скажешь, что я плохая мать или жена?

– Да, – согласился он. – Ни у кого язык не повернется такое сказать.

– Все женщины как женщины,  –  продолжала она.  –  А эта – одна на весь двор. И корреспондент туда же – “работать вам, учиться”… Вот моя работа, – она обняла мужа за плечи. – Чтоб тебе хорошо и спокойно.

– Приглянулась ты ему, вот он и агитировал.

– Скажешь тоже!

– Я его где-то видел, не помню где?

– Он  на  тебя  похож,  даже голоса одинаковые.  –  Лидия Ивановна сама немного удивилась своему наблюдению.

– Этого я не заметил.  А вот то, что он ненормальный, – так это ясно. – Кирилл Иванович помахал перед собой ладонью и заметил:  – Ну и надушилась ты ради него!

– Ой,  ну  тебя!  Чуть-чуть намазалась ради приличия,  –  повела плечом Лидия Ивановна.

Ей не хотелось,  чтобы он думал,  будто она старалась для чужого, но на самом деле это было так.  Она вспомнила первые месяцы после их переезда.  Ей было  трудно привыкнуть к  новому месту,  она  просилась обратно в  поселок. Потом она привыкла,  что есть город, которому нет до нее никакого дела, есть соседи,  которые хотят знать о  ней  все  и  о  которых она тоже хочет знать побольше,  и есть семья,  муж,  сын, сестры мужа, свекор со свекровью, среди которых она самая младшая,  но  во  всех этих отношениях Лидия Ивановна была младшей лишь в семье, а среди городских жителей она чувствовала себя молодой и  привлекательной.  Поэтому рядом с  корреспондентом она  стала обаятельной женщиной,   а  с  мужем  –  простушкой.  И  теперь  роскошный  запах  духов, заполняющий всю комнату, показался лишним.

– Выброшу эти духи к чертовой матери! – как будто в шутку сказала Лидия Ивановна.

– Не жалко? – спросил муж.

Она пошла в спальню,  потом открыла балкон и выбросила пузырек. Услышав звон стекла, Кирилл Иванович закряхтел. Духи были дорогие.

– Конечно, тут зарплаты никакой не напасешься, – сказал он.

Она подбоченилась, с вызовом поглядела на него.

Он   удивленно  приподнял  бровь,   посмотрел  на   нее   поверх  очков повеселевшими глазами.

– Другие купим, – решил Кирилл Иванович.

Их супружеская жизнь была размеренной, приятной, однако в ней было мало страсти.  Они не знали закона Сеченова: “Яркость страсти поддерживается лишь изменчивостью страстного образа”.  Этот закон знал Михаил Устинов,  коренной горожанин,  в  индустриальном  городе.  Впрочем,  каждая  женщина,  желающая понравиться, поступала соответственно этому неизвестному ей правилу.

Устинов возвращался в общежитие и думал, что не удастся ничего изменить и что любая его попытка улучшить жизнь людей останется непонятой.

Возле  рынка,  темнеющего мешаниной  своих  ларьков  и  рядов,  Михаила окликнули:

– Стой! Не двигаться!

К  нему  подъехали два  конных милиционера.  Один  стал  сзади,  второй спешился и обыскал его.  Лошади переступали по мостовой, позвякивая удилами. Милиционер зажег фонарик,  посмотрел расчетную книжку,  выданную Устинову на шахте.

– Носит тебя нелегкая по ночам!  –  сказал он на прощание.  – Прирежут, как курчонка.

– Точно,  у бабы был, – с завистью вымолвил второй. – Они все шастают в город. – В Грушовке чужакам за эти дела головы сносят.

Отпустили.

Устинов вернулся в  общежитие и  снова стал  навалоотбойщиком,  который устал,   которому  нужно  хорошо  выспаться.  На  соседней  кровати  Алексей приподнял голову,  вглядываясь в него,  и, ничего не сказав, снова уснул. За окном на терриконе загорались бегучие языки сине-красного огня. Устинов лег, но его разбудили громкие голоса –  Синегубов и Пивень вернулись с танцев.  В комнате  горел  свет,  они  курили  и  обсуждали драку  с  учащимися горного техникума.

– Тише вы! – прикрикнул Устинов.

– Да спи, чего ты, – отмахнулся Синегубов.

Остальные жильцы спали.  Устинов повернулся к  стене и неожиданно легко заснул снова. Ни шум, ни свет теперь ему не мешали.

Утром в общежитии не было воды. В рассветных сумерках Устинов спустился к  реке,  к  скользкому глинистому выступу,  на  котором уже  белели мыльные капли.  По  воде  плыли  едва  заметные радужные пятна.  Пахло  болотом.  Он умывался здесь уже не впервые,  и сегодня ему несильно мешали ни этот запах, ни эти пятна. Он понял, что стал свыкаться.

Потом в  столовой он  съел жареной картошки с  салом,  выпил желудевого кофе. В буфете взял кусок краковской колбасы, хлеба, наполнил флягу.

В  нарядной  заместитель начальника  участка  Ивановский  дает  задание бригаде, подмигивает старому навалоотбойщику интересуется, как идут дела. Но ведет наряд жестко,  словно здесь он работает уже лет десять: чистит слесаря за  плохой  ремонт  врубовки,   поддает  крепильщикам,  разносит  бригадира. Бригадир огрызается,  валит на  горно-геологические условия –  пласт зажало, близко водоносный слой, по лаве хлещут потоки.

Спуск в  шахту.  Мокрая ржавая клеть,  громкий звонок стволовой,  рывок клети вверх и  быстрый спуск в подземелье.  Потом идут два километра пешком. Прижимаются к  стенам штрека,  когда рядом проносится поезд с углем.  Громко разговаривают,  подшучивают друг над другом.  Все еще бодры,  но смех уже не тот,  что наверху,  а резче,  грубее. В нем слышится жадность к этим минутам жизни Работа вскоре затмит все.

И вот –  черная щель лавы,  погрузочный пункт с лампами дневного света, вой вентилятора местного проветривания.  Пришли, вскарабкались на карачках в короткий ходок,  влезли  в  свою  нору.  Врубовка подрезала пласт,  взрывник зарядил аммонит и взорвал.

Устинов взялся  за  свою  любимую лопату  –  угольная пыль  смешалась с потом.

Мать спустилась к нему в подземелье.  Она наклонилась над ним, сказала: “Сыночек,  это ты,  правда?  Не волнуйся за меня. Видишь, я с тобой”. К нему сошлась вся родня,  и он увидел деда и бабушку,  умерших раньше матери.  Они молчали. Он работал, они смотрели на него.

Было жарко,  по коленям сочилась вода. Все шахтерские болезни, силикоз, антракоз,  бурсит,  принялись пробовать тело Устинова.  Оно  было не  крепче других.

Вскоре  газомерщица Роза  остановила  лаву:  бензиновая  лампа  Вольфа, поднятая к кровле, высоко взметнула язычок огня в голубоватом ореоле. Значит в воздухе накопилось много метана.

Машинист Люткин пристроился было обнять девушку,  но  за нее заступился старый навалоотбойщик.

Пока  проветривался забой,  бригада выбралась на  штрек перекусить.  На сосновых распилах постелили газеты разложили “тормозки” и стали тормозить. У грушовских мужиков  были  печеные  пирожки,  помидоры,  сало,  вареные яйца. Каждый  немного  ревниво  осматривал запасы  соседей.  Слесарь  Еременко был единственным из  грушовских,  кто принес колбасу с  хлебом.  Машинист Люткин спросил его: все воюешь с родней? И посоветовал: надо ласкать жену под утро, когда злость еще спит.

Слесарь был примаком в доме Ревы, и все знали: раз у Ревы, то тяжело.

– Вправду с женой поссорился? – спросил Устинов.

– Да  у  него  тесть собака,  –  сказал Люткин.  –  Жрут  парня.  Забор выстроили – и жрут втихаря.

– Ну это обычная история, – продолжал Устинов. – С родителями надо жить порознь, иначе не избежать конфликтов.

Старый   навалоотбойщик  заспорил  с   ним:   у   него   была   большая патриархальная семья,  отец с матерью,  дочь с зятем, внуки, и ему казалось, что  взрослые дети  обязаны жить  с  родителями.  Глуховатым сильным голосом Миколаич долго долбил эту мысль. Остальные молча ели, изредка поддакивали.

– Вот я для своих как бог и прокурор,  – с гордостью вымолвил Миколаич. – Любят меня, боятся. Так и должно. Даже зять Пшеничный побаивается.

– Пошел ты!  –  вдруг сказал машинист.  – “Любят и боятся”! Из-за таких старорежимных типов  дышать  нечем.  Просто детки  твои  не  хотят  с  тобой связываться и помалкивают на твою болтовню.

– Не надо грубить старшим, – сказал Устинов.

– Еще один прокурор? – спросил Люткин.

– Просто не хочется, чтоб вы сцепились, – объяснил Устинов.

Бригадир Бухарев вернул разговор к семейным делам слесаря Еременко.

– Дай по рогам этому Реве,  –  посоветовал он.  – Привык мужик под себя грести – пора остановить.

– Да Рева его кулаком перешибет, – заметил Люткин.

– Тогда нехай терпит,  коль кишка тонка,  – ответил Бухарев. – Я своему папане – что там тесть! – папане родному заехал однажды в санки, и с тех пор зажили мирно. А до того лютовал папаня.

– Сейчас переломный момент, – сказал Устинов.

– Надо переломить, – кивнул Бухарев. – Сразу уразумеет.

– Переломный для  всей нашей жизни,  –  продолжал Устинов.  –  Есть две цивилизации – сельскохозяйственная и индустриальная. У каждой – свой образец семьи.  Но устоит в конце концов городской вариант, маленькая семья из мужа, жены и детей.

– Еще неизвестно, – возразил Миколаич.

Тогда Устинов объяснил подробнее:  уже и  нынче человек в состоянии сам себя  прокормить,  поэтому нет  смысла держать дома  целую  производственную бригаду. Взрослые дети перестанут жить по указке.

– У самого-то есть отец-мать?  –  не поверил Миколаич.  – Куда ж денешь престарелых родителей?  Один кулаком их норовит,  другой –  на помойку. – Он взял со своей газеты пирожок и дал Михаилу.

–  На,  сиротская душа, отведай домашнего.

Он и осуждал, и жалел Устинова.

– Отца-мать забывать негоже, – строго произнес бригадир.

– А папане-то врубил! – засмеялся машинист Люткин.

– Ничего, он меня понял.

Устинов решил подзадорить бригадира,  вспомнил,  что  в  доисторические времена, как доказывают некоторые ученые, сыновья просто убивали одряхлевших отцов по  причине бедности,  будучи не  в  силах прокормить лишний рог.  Как убивали?  Зимой привязывали к  саням и  увозили в  глубокий овраг.  Или  еще проще:  везли  куда-нибудь  за  огороды  и  добивали.  Откуда  известно?  Из преданий,  легенд,  древних обрядов. Из пословиц: “Отца на лубе спустил, сам того же  жди”,  “Есть старый –  убил бы  его,  нет старого –  купил бы его”. Правда, в этих пословицах уже слышится осуждение варварских обычаев.

– Не знаю, что навыдумывали твои ученые, – проворчал Миколаич. – Может, то немцы творили, а наши такого не могли. Нет, брешешь ты все…

– Говорю, как было, – ответил Устинов.

– Мало ли что было!  Тебя послушай, все от брюха зависит. А совесть как же?

– Да он про старину толкует,  –  вмешался Бухарев.  – Чего ты в бутылку лезешь?

– Значит, стариков выкинем, а жить только с жинкой и дитями!

– Скоро и такая семья начнет изменяться,  – сказал Устинов. – Это не от одного нашего желания зависит.  Вот  вырастут города –  увидите,  как пойдут разводы.

Видно,  он  переборщил с  прогнозами.  Теперь  на  него  накинулись все скопом. По общему мнению, разводиться мог только самый последний человек.

Перерыв кончился, полезли в лаву.

Снова  грузили лопатами уголь  на  транспортер.  Потом  уголь кончился, транспортер  выключили.   От  сосновой  стойки  пахло  смолой.  Над  головой поблескивали пластины сланца.  Сейчас врубмашину подвинут вплотную к пласту, забьют новую  крепь и  обрушат кровлю в  выработанном пространстве,  которая только и  мечтает о  том,  чтобы всей  своей толщей придавить людей;  но  ее оградят  обрезной крепью  и  не  допустят завала.  Вскоре  Устинов вместе  с товарищами устанавливал эту  крепь.  Стойки были скользкие и  увесистые.  Он киркой  подкапывал  лунку,   отпиливал  лишнее,  десятикилограммовой  балдой загонял стойку между почвой и кровлей.  Поставив новый ряд крепи,  надо было пролезть в окна на ту сторону и выбить старую.  И выскочить обратно, пока не рухнуло. Вряд ли завалит, думал Устинов. Они проделывают это каждый день, ты сам видел,  как это просто.  Он пролез в  окно,  на котором на крючке висела лампа-надзорка.

Старую  крепь  выбили.  Стойки  лежали  беспорядочной грудой.  В  забое журчала вода. Все замерли, прислушиваясь. Если лава сама не обрушится, то им придется с обушками подналечь на нее.  В кровле зашуршало, отвалился камень. Кажется,   сейчас  начнется.   Шахтеры  принялись  вытаскивать  стойки.   На четвереньках, быстро. Снова зашуршало. Миколаич замер, бросил стойку и велел всем уходить. Сам же вылез, пятясь, но вытащил брошенную было лесину. Кровля по-прежнему стояла,  потрескивала.  Этот  негромкий звук как  будто искушал: рискни, испытай себя! Но люди не двигались, ждали.

– А можно еще пару стоечек выхватить, – с сожалением произнес Миколаич.

– Попробуем, – сказал Устинов и нырнул туда.

Сразу  же  сверху посыпалось,  как  будто могучая рука  швырнула горсть камней. Он вывалился обратно, растерянно улыбаясь.

– Как оно? – спросил бригадир Бухарев. – Чем пахнет?

И  в  этот миг  дохнуло изо  всех окон сырой землей.  За  крепью что-то трещало,   ворочалось,   содрогалось.   Это  что-то  было  огромное,  живое, равнодушное к людям.

– Во,  зараза!  Села-таки!  –  сказал Миколаич.  – А я боялся: придется самим сажать.

Устинов чувствовал,  что все прочнее входит в новую среду. С появлением в  бригаде новичка шахтеры стали чаще разговаривать о  будущем,  которое они представляли как сумму материальных приобретений.  Один хотел построить дом, второй купить “Победу”,  третий посадить у  себя виноградную лозу.  Понятные желания, житейские цели. Предстояли долгие годы спокойной жизни, и надо было думать о ней.  Даже современник Устинова Ивановский словно в шутку предложил Михаилу вкладывать деньги в  золотые украшения,  что  было  с  точки  зрения здравого смысла не так уж глупо.  Но Устинов ответил, что гораздо интереснее попробовать Ивановскому сделать карьеру,  поставив на кого-нибудь из будущих руководителей.  “Это мысль!  –  одобрил приятель.  – Что для этого нужно?” – “Работай по  двадцать четыре часа  в  сутки и  люби  людей”.  –  “Неужели мы никогда не выберемся отсюда?  Мне кажется,  что я  смотрю бесконечный  старый фильм” –  “Я был у своих,  –  признался Устинов.  –  Если бы моя мама сейчас пошла работать,  то меня бы наверняка отдали к бабушке в поселок, и тогда бы я  вырос совсем другим”.  –  “Тебя не  узнали?”  –  “То,  что  ждет  людей в старости,  не похоже на их надежды в молодости.  Самое печальное, они ничего не захотели слышать”.

Михаил вспомнил своих шахтеров:  ведь  тоже  будничные заботы!  Если  и витал над страной сорок девятого года какой-то возвышенный дух,  то он был в образе ребенка, которого следовало одеть, накормить и просто сберечь. Потом, когда   спустя  десятилетия  дети   начнут  разбираться  в   своих   грубых, необразованных,  не боявшихся ни огня,  ни смертельной работы отцах, тогда и возникнут первые  страницы истории той  поры,  а  благодарные сыновья задним числом  запечатлеют  в  ней  все  возвышенные задачи,  что,  впрочем,  будет подлинной правдой.

Кончался сентябрь. По утрам уже было холодно, трава на берегу реки, где умывались люди,  стала буреть.  Устинов несколько раз приходил к  коменданту Скрипке,  а  воду по-прежнему возили нерегулярно.  Тогда Устинов обратился к заместителю начальника шахты Еськову,  однако в кабинете его не нашел и лишь случайно, выехав из шахты, натолкнулся на него во дворе шахтоуправления. Лил сильный дождь,  Еськов ловко  пробирался через большую лужу  по  проложенным кирпичам. Сияли новые галоши на его ботинках.

– Лови! – усмехнулся Бухарев. – Смоется.

Устинову не удалось задержать Еськова, но Бухарев крикнул:

– А ну погодь,  товарищ Еськов!  –  и взял его под локоть своей чумазой рукой.

– В чем дело?

– У народа портится настроение. В общежитие не возят воду, ты понял?

– У меня есть приемные дни, дорогой товарищ. Приходите, разберемся.

Холодные яркие глаза Еськова горели гневом.

– Ты и слушать не желаешь? – Бухарев потянулся свободной рукой, с плеча которой свисала коробка самоспасателя, к груди хозяйственника.

– Видно,  спешное дело,  – понимающе вымолвил Еськов. – Значит, воду не возят? – И с улыбкой пообещал все исправить.

– Обманет, – сказал через минуту Люткин, глядя ему вслед.

– Зря с ним связался, – проворчал Миколаич. – Придешь выписать угля или леса – он тебе припомнит.

– Чего дрожишь-то? – отмахнулся Бухарев. – У тебя зять – Пшеничный.

– Любит царь, да не жалует псарь, – хмуро ответил Миколаич.

Действительно, уже с вечера водовозы стали доставлять в общежитие воду, а Скрипка проверял все бачки и, встретив Устинова, дружелюбно пожурил его за нетерпеливость. Благодаря этому, Устинова узнали многие в общежитии; даже на партийном собрании парторг сказал о  нем  несколько слов:  человек,  мол,  с общественной жилкой, хорошо работает, примерно ведет себя.
Выезжая на  поверхность,  Устинов мылся в  душевой,  прощался со своими товарищами.  Они шли в Грушовку к семьям,  а он с грустью провожал их. Потом направлялся в  столовую.  Если там встречал Ивановского,  то радовался,  что есть  хотя  бы  один человек,  которому можно говорить все  без  утайки.  Но Анатолий сошелся с одинокой бухгалтершей и в столовой бывал редко. К тому же он,  кажется,  внял совету работать по двадцать четыре часа в сутки и любить людей,  во всяком случае,  он привязался к  женщине и  ворочал под землей по полторы-две смены.

Устинов сел к  окну за  столик,  покрытый зеленой клеенкой.  Официантка принесла хлеб,  пшенный суп  и  свиную поджарку.  Она смотрела на  него,  не отходила.  Краем  глаза  он  видел  ее  крепкие в  лодыжках ноги,  обутые  в спортивные тапочки со шнуровкой.

– Как вас зовут? – спросил Устинов.

Ее звали Лариса. Было ей лет двадцать семь, двадцать восемь. Статная, с высокой грудью кареглазая хохлушка.

“В Греции есть город Ларисса, – почему-то вспомнил он, – я когда-то был в Греции;  смешно,  но был,  а сейчас там гражданская война, на том покрытом знойной дымкой  острове Макронисе –  концлагерь;  белый  храм  Посейдона над Эгейским морем, делегация советской молодежи…”

– Лариса, – повторил он. – Вы грушовская?

– Что,  заметно?  –  со  сдержанным вызовом  ответила  она.  –  Боитесь грушовских? Вам из женского общежития больше нравятся?

– Перец у вас есть?

– В столовой нету, дома есть.

Устинову, наверное, следовало сказать то, к чему подталкивала ее фраза, но  он  только улыбнулся.  Официантка еще  немного постояла и  ушла.  Он  не удержался, чтобы не поглядеть ей вслед.

После еды он остался на месте.  Лариса прошла мимо соседнего стола,  не взглянула в его сторону: голова гордо поднята, на губах независимая усмешка.

Идя по мокрой скользкой тропинке к общежитию,  Устинов представлял себя грушовским обывателем.  Вот он отпирает калитку,  вступает в свой двор,  где киснут  под  окном  последние георгины,  заходит  в  дом,  а  там  полосатые половики,  чистота,  скромность,  телевизор в  простенке…  Телевизор берем обратно, поторопились. Вместо телевизора – приемник “Восток-49”.

Добрался до общежития, мечтания кончились.

Соседи, непутевые парни, Синегубов и Пивень, уставились на него.

– Ты что мурлычешь, Кирюха?

– Жалко мне вас, ребята, – ответил он и присел на кровать. – Пропадете. Общага родной матери не заменит.

Когда-то  он провел небольшое исследование в  строительном тресте и  не забыл старых рабочих,  пришедших в город после войны из разоренных деревень. Они так и остались в том скудном времени, испытывая лишь растерянность перед переменами.  Им сопутствовали скрипучая жена,  выросшие в других условиях, а потому и чужие дети,  тяжелая работа,  поллитровка в день получки… Они как будто не  замечали,  что рядом с  ними есть не только окно телевизора,  но и общество образованных ярко  живущих людей,  где  высоко ценится человеческая жизнь.

Устинов не стал рисовать серых картин будущего.  Синегубов и Пивень все равно бы  не  поверили,  что им нужно учиться в  вечерней школе,  что это их единственный шанс.  Михаил решил задать им тест о мальчике; представьте, что он стоит у окна и играет на скрипке, придумайте его прошлое и загадайте, что ждет его впереди.

После  отнекиваний и  расспросов,  зачем  это  нужно,  Пивень  принялся рассказывать.  Жил-был мальчишка в шахтерском поселке,  держал пару голубей, мечтал стать летчиком или полярником.  Началась война,  отец ушел на  фронт. Пришли немцы.  Однажды зимой старший брат увидел, как пролетел наш самолет и выбросил листовки на голубой бумаге.  Он собрал в  поле эти листовки и  стал раскидывать по дворам. Но вечером его встретил полицай, отвел в комендатуру, потому что  уже  наступил комендантский час.  Там  нашли  у  него  несколько листовок. Арестовали и мальчика, и его мать, держали в тюрьме. Потом повезли к шахте целую машину людей.  Выводили по одному.  Раздавался крик,  и что-то

падало в глубину.  Мальчик спрятался под брезентом за скамьей.  Старший брат тоже хотел притаиться рядом с ним,  но двоим там было тесно, и брат вздохнул и вылез…

Здесь  Пивень замолчал,  его  лицо  с  ссадинами на  лбу  и  подбородке сморщилось в жалкой усмешке. Но он пересилил себя и продолжал рассказывать.

Потом в кузов залез немец, поднял брезент, вытащил мальчика. И мальчика спихнули в ствол шахты. Он пролетел немного, ухватился за что-то блестящее и повис.  Это был стальной канат,  еще покрытый смазкой.  Мальчик спустился по нему в боковую выработку и просидел в темноте до ночи. Еще дважды сбрасывали в ствол людей. Ночью мальчик выбрался по арматурным балкам наверх.

Пивень снова замолчал.

Устинов знал, что обычно на такой тест люди рассказывают о себе. Но эта история была одна из самых горьких, и он сказал:

– Да,  брат,  досталось тебе…  –  И  он  понял,  что условность теста пропала вместе с этими словами.

– Но попробуем вернуться к мальчику.

– Со скрипкой? – иронически вставил Синегубов.

– Представь  себе,   –   продолжал  Устинов,  не  обратив  внимания  на замечание,  –  ему предстоит жить дальше.  Что он  избирает?  Будет учиться? Станет  хорошим  специалистом?  Или  сломается,  забудет,  что  было  в  нем светлого, и работа заслонит ему все другие возможности?

– Зачем  его  мучаешь?  –  крикнул  Синегубов.  –  “Учиться,  учиться!” Подумаешь,  важность!  Захочет  –  будет  учиться,  не  захочет –  никто  не заставит.

Устинов почувствовал,  что ему удалось расшевелить парней, но еще нужно было, чтобы они сами всерьез задумались о своем будущем.

– Ты все прекрасно понял,  – ответил Устинов. – Но тебе неохота думать. Смотрю я на вас – молодые, здоровые, красивые ребята. Но как вы живете?

В  коридоре гулко  застучали шаги,  дверь распахнулась.  Нарядно одетый парень влетел в комнату,  позвал в клуб на танцы.  На нем была синяя куртка, кепка, подвернутые кирзовые сапоги. Он держался с полублатным шиком.

– Они  не  пойдут!  –  Устинов встал и  решительно выпроводил парня.  – Продолжим,  орлы,  – он повернулся к друзьям. – А живете вы так: поработали, выпили,  потанцевали,  дали  кому-нибудь в  морду.  Снова поработали,  снова выпили,  снова дали в морду.  И завтра, и через месяц то же самое. Не скучно вам так?

– Ты чего, заснул? – толкнул Синегубов Пивня. – Где твой макинтош? Твоя нормировщица небось уже с маркшейдерами наяривает танго!

– Ты про Ниночку?  –  спросил Устинов.  – Очень симпатичная девушка. Да она же на вас и смотреть не хочет.

– Захочет! – буркнул Пивень.

– Всем  ты   хорош,   Пивень,   но   Ниночка  предпочитает  общаться  с образованными людьми.  Я  бы вам советовал,  бежать сейчас не на танцы,  а в вечернюю школу.

Дверь  снова  отворилась,  заглянул парень в  серой кепочке и  спросил, долго ли их ждать?
Друзья резво поднялись, и Пивень спросил Устинова:

– Дашь одеколона?

– Пожалуйста, – кивнул на тумбочку Устинов. – Но тебе это не поможет.

Ребята ушли.

Устинов  мысленно  вернулся  к  своему  времени.  После  нескольких лет размеренной  работы  в  социологической  лаборатории,  где  он  умело  гасил служебные конфликты,  ему вдруг обрыдли кабинетная жизнь-борьба, однообразие покоя, благополучные цели. Он почувствовал себя полусонным. Текла полусонная река бытия,  и  его относило в  сторону,  относило даже от семьи.  Наверное, теперь Устинов уже никогда не вернется туда. А что там без него?

На следующий день Устинов отвел парней в  вечернюю школу и записал их в седьмой класс.

Он  возвращался домой  мимо  шахты.  Моросил дождь.  С  террикона несло кислым дымом. Михаил смотрел на тропинку, переступая через глыбы скатившейся породы. Слева за густыми зарослями полуоблетевшего терновника тянулся старый овраг,  по  дну  которого шла  грунтовая дорога.  По  ней  вывозили уголь  с карликовой шахтенки “Пьяная”.  Снизу послышался надрывный вой автомобильного мотора.  Видно,  кто-то  буксовал на  подъеме.  Звук нарастал,  вытягивался, обрывался.  Потом повторялось.  Устинов вспомнил,  что  когда-то  на  летних каникулах работал в  шабашной бригаде с  такими же парнями,  как Синегубов и Пивень,  и по вечерам,  чтобы отвратить их от пьянства,  читал им вслух. Они делали вид, что слушают, но тайком играли в подкидного.

Михаил  обошел  желтоватую  горку  песчаника.   Он   не  сделал  ничего постыдного, он выдержал, устоял, но здесь он был немой.

Впереди  показалась женщина в  брезентовой робе.  Она  несла  на  плече деревянную стойку с расщепленным концом и плавно покачивала свободной рукой. Должно быть, стойка пойдет на растопку и развеется дымком в грушовском небе. Что ж,  надо топить печи,  вся зима еще впереди… Грушовцы прочно сидели на своей  земле  при  своих  огородах,   свиньях,  утках.  Они  еще  оставались наполовину земледельцами и смотрели на шахтеров, живущих в общежитии, как на чужеродное племя. Под землей это различие не замечалось, но на поверхности – сразу  вырастали между  людьми  грушовские заборы.  И  человек,  попавший из общежития в  поселок,  должен  был  испытать на  себе  силу  местных нравов. Устинов вспомнил слесаря Еременко.  Тот  учился  в  девятом классе  вечерней школы,  был членом комитета комсомола и  был женат на  дочери грушовца Ревы.

Когда тесть попытался вывезти с шахтного угольного склада подводу антрацита, Еременко помешал ему.  Взбешенный Рева ударил его лопатой,  они сцепились, и прибежавшие  сторожа  с  трудом  разняли  их.  За  это  Рева  загудел  аж  в преисподнюю,  каковой являлась древняя шахтенка,  и  таскал по  узким  норам санки, груженные углем.

Устинов отстал от  женщины.  Она  стала спускаться по  откосу в  овраг, вскоре он тоже скользил по петляющей тропинке, хватаясь за ветки кустов. Она обернулась,  Устинов узнал газомерщицу Розу.  Ее  мокрое лицо блестело.  Она настороженно смотрела на  него,  потом улыбнулась:  узнала.  Он  взял у  нее стойку и пошел впереди.

– Перевелась на  другой  участок?  –  спросил  Устинов.  –  От  Люткина подальше?

– Что мне Люткин!  –  беспечно ответила Роза.  –  Куда перевели, туда и пошла.

– Нам вместо тебя дали старого деда.

– Не будете шалить. Стране нужен уголь.

Михаил  повернул голову,  взглянул в  ее  насмешливые светлые глаза  и, оскользнувшись, поехал боком по глине, прижимая к груди бревно.

– Та кинь ты ее, трясця ее забери! – крикнула девушка и потянула его за руку. – Вставай, помощник.

     Они  выбрались к  дороге.  На  выезде из  оврага,  где недавно буксовал грузовик, чернела куча угля.

– Не зашибся? – вдруг ласково спросила Роза.

– Нет, – бодро ответил Устинов.

– Рядом  есть  старая штольня,  давай туда  стойку сховаем.  Может,  ты обнять меня захочешь, а руки заняты.

– Ох, Роза! – сказал Устинов. – Как-нибудь донесу.

– Тебе ж надоело с ней носиться!  Идем,  – Роза полезла вверх, упираясь ногами в пожухлые кустики пижмы. – Идем-идем! – подгоняла она его.

За разросшимся терновником,  напитанным,  казалось,  целой тучей дождя, открылась небольшая пещера диаметром около  метра.  Оттуда пахло затхловатой сыростью. Роза велела Устинову спрятать стойку.

– Теперь скоренько пошли, – снова поторопила она, простодушно улыбаясь.

Он обнял ее, поцеловал в мокрую холодную щеку.

– Хватит-хватит, – проворчала она и отстранилась. – Пошли, поможешь.

– Куда ты спешишь?

– Надо.  Скоренько за тачками сбегаем, уголь перевезем. Поможешь бедной дивчине? – Роза погладила его по плечу. – Зима скоро…

…Устинов толкал деревянную тачку, терпел ломоту в плечах и удивлялся, как быстро его запрягли. Впереди хлюпали сапогами Роза и ее слепой брат. Они везли тележку,  налегая на  деревянную перекладину.  Уже  два  раза отвозили уголь.  Стемнело.  Роза  взяла  фонарь “летучая мышь”,  и  он  позвякивал на перекладине и  качался.  Андрей то  тянул вполголоса песню,  то замолкал.  В песне говорилось о  том,  что во сне казаку привиделось,  как налетели буйны ветры  и  сорвали с  него  черную шапку,  и  догадливый есаул сообразил:  не сносить казаку буйной головы.

Скрипели колеса. Сеял мелкий дождь. Слабый свет обрывался в двух шагах. Устинову были видны темные силуэты и мелькающие на обочине мокрые стебли.

– Поймала тебя девка,  –  сказал Андрей.  –  Не журись.  Сейчас придем, выпьем горилки.

– Я  его поймала?  –  усмехнулась Роза.  –  Нам с  тобой до  полночи не справиться!  – И, обращаясь к Устинову, добавила: – Ой, добрая душа, дай бог тебе счастья!

На душе Устинова было мирно и хорошо.

– И тебе дай бог счастья, – ответил он.

– Не журись, казак, – повторил Андрей.

Так и добрались до Грушовки. Разгрузились. Роза поставила лопаты в угол сарая. Устинов поймал ее за руку и привлек к себе.

– Погоди! – шепнула она. – Не сегодня.

– Я пойду, – сказал Устинов. – Будь здорова!

– Пошли хоть умоешься,  – Роза стала говорить обычным голосом, не таясь стоявшего во дворе брата. – Рюмку надо выпить.

– Ты чего,  уходишь? – спросил Андрей. – То неправильно. – Дай нам тебя отблагодарить. – Он появился в дверях, огонек папиросы красновато озарил низ его спокойного лица.  –  Сестра моя –  как горох при дороге,  кто идет,  тот скубнет. Я – убогий, не защитник для нее…

– Андрей,  прямо смешно делается! – воскликнула она – Иди до хаты. Воду принеси.

Через несколько минут Устинов умывался в коридоре над корытом,  Роза из кружки поливала ему.

– Смотри,  какой гладенький,  –  весело сказала она.  – Как барчук. – И сильно хлопнула его по спине.

От холщового полотенца пахло хозяйственным мылом, чистотой, бедностью.
Андрей стоял у стены, отрешенно улыбался.

– Ты издалека пришел,  правда?  –  вдруг спросил он.  –  Дай руку! – Он ощупал ладонь Устинова и сказал:  –  Я так и думал.  Ты не шахтер… Дай мне песню,  чтобы я пел ее людям.  Должна быть такая песня,  как солдат вернулся домой. Ты слышал такую?

– Чего к человеку пристал? – с упреком произнесла Роза. – Давай мыться.

Она сунула ему в  руки большой кусок мыла.  Оно выскользнуло,  упало на глиняный пол и отлетело в угол, где лежал веник из чебреца. Роза вздохнула:

– Заснул? – И, подняв мыло, подвела брата к корыту.

Он  скинул  брезентовую куртку  и  рубаху  и  наклонился,  сложив кисти ковшиком.  Твердые  широкие мускулы охватывали его  спину,  как  крылья.  Он умылся, взял у Михаила полотенце. И снова задал странный вопрос:

– Ты какое ему дала мыло? Земляничное?

– Буду я тратить земляничное! – ответила Роза. – С чего взял?

– Да, это не земляничное. Пахнет лавандовым одеколоном.

Он  угадал:  когда-то после бритья Устинов действительно освежался этим одеколоном,  но  флакон  остался  там,  и  никакого запаха  не  должно  было оставаться.

– Показалось, – ответил он.

– Может,  и показалось,  –  согласился слепой –  А признайся, Роза тебе приглянулась?

Роза выхватила у него полотенце и подтолкнула к дверям:

– Ступайте в хату! Нечего глупости болтать!

Окончание

Добавить комментарий